Он глядит на нее, скребет на щеке щетину, покуда несут соте.
«Ангел, не обжившийся в собственной красоте.
Ладно фотографировать — по-хорошему, надо красками, на холсте.
Если Господь решил меня погубить — то Он, как обычно, на высоте».
Он грызет вокруг пальца кожу, изводясь в ожидании виски и овощей.
«Мне сорок один, ей семнадцать, она ребенок, а я кащей.
Сколько надо ей будет туфель, коротких юбочек и плащей;
Сколько будет вокруг нее молодых хлыщей;
Что ты, кретин, затеял, не понимаешь простых вещей?»
Она ждет свой шейк и глядит на пряжку его ремня.
«Даже больно не было, правда, кровь потом шла два дня.
Такой вроде взрослый — а пятка детская прямо, узенькая ступня.
Я хочу целоваться, вот интересно, он еще сердится на меня?»
За обедом проходит час, а за ним другой.
Она медленно гладит его лодыжку своей ногой.
Мясисто губы выдаются
С его щетинистой щеки,
И черной проволокой вьются
Волос крутые завитки.
Он — не простой знаток кофеен,
Не сноб, не сутенер, — о, нет:
Он славой некою овеян,
Он провозвестник, он поэт.
Лизнув отвиснувшие губы
И вынув лаковый блокнот,
Рифмует: кубы, клубы, трубы,
Дреднот, вперед, переворот.
А сам сквозь дым английской трубки
Глядит, злорадно щуря взор,
Как бойко вскидывает юбки
Голодных женщин голый хор.
Ему противна до страданий
Арийских глаз голубизна,
Арийских башен и преданий
Готическая вышина,
Сердец крылатая тревога,
Колоколов субботний звон…
Их упоительного Бога
Заочно презирает он.
И возвратясь из ресторана
И выбросив измятый счет,
Он осторожно из кармана
Какой-то сверток достает.