Poemus

Птицу видно по полёту — Игорь Губерман

…а скотину — по помету

В череде огорчений и радостей
дни земные ничуть не постылы,
только вид человеческих слабостей
отнимает последние силы.

В духе есть соединённости,
неразрывные в их парности —
как весёлость одарённости
и уныние бездарности.

Крупного не жажду ничего,
я земное мелкое творение,
из явлений духа моего
мне всего милей пищеварение.

Так он мыслить умел глубоко,
что от мудрой его правоты
кисло в женской груди молоко
и бумажные вяли цветы.

Умом хотя совсем не Соломоны,
однако же нисколько не калеки,
балбесы, обормоты, охламоны —
отменные бывают человеки.

Шалопай, вертопрах и повеса,
когда в игры уже отыграли,
для утехи душевного беса
учат юных уму и морали.

Битвы и баталии мои
спутаны концами и началами,
самые жестокие бои
были у меня с однополчанами.

Клопы, тараканы и блохи —
да будет их роль не забыта —
свидетели нашей эпохи,
участники нашего быта.

Травя домашних насекомых,
совсем не вредных и не злых,
мы травим, в сущности, знакомых,
соседей, близких и родных.

Такой останется до смерти
натура дикая моя,
на симфоническом концерте —
и то, бывало, пукал я.

Рука фортуны загребает
из неизведанных глубин,
и в оголтелом разъебае
вдруг объявляется раввин.

Увы, но все учителя,
чуть оказавшись возле кассы,
выкидывают фортеля
и сотворяют выкрутасы.

Жар любви сменить морозами
норовит любой народ:
обосрёт, засыпет розами,
а потом — наоборот.

Усердия смешная добродетель
поскольку мне природой не дана,
то я весьма поверхностный свидетель
эпохи процветания гавна.

Рассказы об экземе и лишае,
о язве и капризах стоматита
текут, почти нисколько не лишая
нас радости живого аппетита.

Про загадку факта важного
каждый знает, но молчит:
время жизни в ухе каждого
с разной скоростью журчит.

Зима! Крестьянин, торжествуя,
наладил санок лёгкий бег,
ему кричат: какого хуя,
ещё нигде не выпал снег!

Есть люди редкого разлива,
у них и мужество — отдельное:
являть, не пряча боязливо,
живое чувство неподдельное.

Даже наш суровый век
полноту ничуть не судит:
если славный человек,
пусть его побольше будет.

Взор у него остёр и хищен,
а рот — немедля станет пастью;
мы оба в жизни что-то ищем,
но очень разное, по счастью.

Я ощутил сегодня снова —
так были споры горячи, —
что в нас помимо кровяного
есть и давление мочи.

Есть люди с тяжкими кручинами,
они не видны в общей массе,
но чувствуют себя мужчинами
не возле бабы, а при кассе.

Тернистый путь к деньгам и власти
всегда лежит через тоннель,
откуда лица блядской масти
легко выходят на панель.

Желанье тёмное и страстное
в любом хоть раз, но шевелилось:
уйти пешком в такое странствие,
чтоб чувство жизни оживилось.

От неких лиц не жду хорошего —
они, как язвой, тайно мучимы,
что были круто недоношены,
а после — крепко недоучены.

Блажен любой, кто образован;
я восхищался многократно,
как дух у них организован
и фарширован аккуратно.

Хочу богатством насладиться
не для покоя и приятства,
а чтобы лично убедиться,
что нету счастья от богатства.

Я за умеренную плату —
за двести грамм и колбасу —
иду к себе в ума палату
и, пыль обдув, совет несу.

Заранее я знаю о соседе,
в вагоне оказавшемся бок о бок:
дежурное меню в такой беседе —
истории наёбов и поёбок.

Новых мифов нынче много,
личной жажде сообразно
кто-то всуе ищет Бога,
кто-то — общего оргазма.

Гуманность волнительным кружевом
окутала быт наших лет:
наружу выходят с оружием
и плачутся в бронежилет.

Мы очень прагматично и практично,
весьма рационально мы живём,
и все наши дела идут отлично,
а песни мы — унылые поём.

Забавно мне, что поле брани
всех политических страстей
влечёт к себе потоки срани
различных видов и мастей.

Любую кто собрал коллекцию,
её холопы и фанаты —
глухую чувствуют эрекцию,
чужие видя экспонаты.

Суке, недоноску и бездарности
выдано Творцом для утешения
дьявольское чувство солидарности
и хмельная пена мельтешения.

Имеют острые глаза
и мудрецы, и прохиндеи:
они пластичны, как лоза,
когда им виден ствол идеи.

Есть люди — их усилия немалы, —
хотящие в награду за усердствие
протиснуться в истории анналы,
хотя бы сквозь анальное отверстие.

Кто к жалостным склонен рыданиям
и ранен мельчайшим лишением —
завидует ярким страданиям
и даже высоким крушениям.

Кругам идейного актива
легко понять посредством нюха,
что слитный запах коллектива —
отнюдь не есть единство духа.

Известно даже медицине
и просто видно трезвым глазом,
что кто романтик, а не циник,
тому запудрить легче разум.

Стихает и вянет
мыслительный бум,
на днях колосившийся тучно;
решили, как видно,
властители дум
насиживать яйца беззвучно.

В улыбке, жесте, мелкой нотке —
едина личная черта,
есть люди —
видно по походке,
что плохо пахнет изо рта.

Везде, где дорожки ковровые,
есть тихие люди живучие —
то ветки сплетают лавровые,
то петлю завяжут при случае.

Я тех люблю, что опоздали —
хотя бы раз, но навсегда —
к раздаче, к должности, к медали,
к делёжке с запахом стыда.

Благословенны лох и лапоть,
себя хотящие сберечь
и вдоль по жизни тихо капать,
а не кипеть и бурно течь.

Есть люди —
тоньше нюх, чем у собаки,
они вдыхают запахи и ждут;
едва лишь возникают сучьи знаки,
они уже немедля тут как тут.

Не злобы ради, не с похмелья
дурак — орудие судьбы —
стрижёт кудрявые деревья
под телеграфные столбы.

Гляну что направо, что налево —
всё на свете ясно всем вокруг,
так умудрена бывает дева,
истину познав из первых брюк.

Мне порою встречаются лица —
поневоле вздохнёшь со смущением,
что мечта наша в детях продлиться
так убога своим воплощением.

Всё же я ценю ханжу
за безудержный размах:
всем Венерам паранджу
он готов надеть на пах.

Спокойно плюнь и разотри —
забудь о встрече с этой мразью…
Но что-то хрустнуло внутри,
и день заляпан липкой грязью.

Повсюдные растут провинциалы,
накачивая сталь мускулатуры,
чтоб вырезать свои инициалы
на дереве науки и культуры.

Глядя пристально, трезво и здраво,
можно много чего насмотреться;
омерзение — тоже забава,
только зябко в душе и на сердце.

В себе таит зачатки вредности
и может вспыхнуть, как чума,
слиянный сок душевной бедности
и ярой пылкости ума.

По службе жаждал повышения,
смотрел в экран от делать нечего,
а ночью штопал отношения,
в семье сложившиеся вечером.

Всё вообразимое — и более —
в меру современной технологии
вытворит над нами своеволие
и к нему примкнувшие убогие.

Люблю я в личности следы
учительского дарования,
но просвещения плоды
гниют ещё до созревания.

Своя у каждого таинственность,
и мы вокруг напрасно кружим:
Творец даёт лицу единственность,
непостижимую снаружи.

Поскольку был мой дом распахнут
любым и всяким людям риска —
я знаю, как живут и пахнут
герои, видимые близко.

Тому на свете всё видней,
в ком есть апломб и убеждения;
чем личность мельче, тем крупней
её глобальные суждения.

А наблюдая лица потные
и то, как люди мельтешат,
забавно думать, что животные
нисколько в люди не спешат.

Томясь в житейском общем тесте,
вдруг замечаешь тайным взглядом,
что мы живём отнюдь не вместе,
а только около и рядом.

Хотя покуда всё в порядке,
такая к худу в нас готовность,
что вдруг душа уходит в пятки
и в пах уносится духовность.

Я соблюдаю такт и честь
по месту, в коем нахожусь, —
то я кажусь умней, чем есть,
то я умней, чем я кажусь.

Рождённые кидаться на врага —
томятся, вырастая, и скучают,
потом их держат быта берега,
где чахнут эти люди и мельчают.

Вижу я за годом год
заново и снова,
что поживший идиот
мягче молодого.

О, я отнюдь не слеп и глуп:
везде, где чинно и серьёзно,
внутри меня большой тулуп
надет на душу, чтоб не мёрзла.

Забавные печали нас измучили,
былые сокрушая упования:
не знали мы,
что при благополучии
угрюмее тоска существования.

Потоки знания волной
бурлят уже вдоль носоглотки,
поскольку разум бедный мой —
не безразмерные колготки.

При спорах тихо я журчу,
чтоб не являлась пена злая;
когда не знаю, то молчу,
или помалкиваю, зная.

Хотя уже ушли те времена,
и чисто на житейском небосводе,
подонков и мерзавцев имена
в душе моей болят к сырой погоде.

Терпя с утра зеркал соседство,
я бормочу себе под нос,
что время — сказочное средство
для выпадения волос.

Нет, я умнее стал навряд ли,
но безразличнее — стократ:
и руку жму я всякой падле,
и говорю, что видеть рад.

Увы, над этим неуклонно
трудились лучшие умы:
дерьмо сегодня благовонно
намного более, чем мы.

К работе азарт у меня —
от опыта жизни простого:
гулять после полного дня
приятней, чем после пустого.

Порой дойдёшь до обалдения
от жизни кряканья утиного,
и в сон тогда плывут видения,
и все про бегство до единого.

Сейчас такая знаний бездна
доступна всякому уму,
что стало спорить бесполезно
и глупо думать самому.

Мы сколько ни едим совместной соли,
а в общую не мелемся муку,
у всех национальные мозоли
чувствительны к чужому башмаку.

Изрядным будет потрясение,
когда однажды — смех и плач —
везде наступит воскресение,
и с жертвой встретится палач.

На всём пути моём тернистом —
давно мы с Богом собеседники;
Он весь играет светом чистым,
но как темны Его посредники!

Во мне, безусловном уже старожиле,
колышется страх среди белого дня:
а что, если те, кто меня сторожили,
теперь у котла ожидают меня?

Я в поезде — чтоб ноги подышали,
ботинки снял
и с ними спал в соседстве,
а память в лабиринте полушарий
соткала грустный сон
о бедном детстве.

Уже я к мотиву запетому
не кинусь, распахнут и счастлив —
я знаю себя, и поэтому
с людьми я не сух, но опаслив.

Случайная встреча на улице с другом
досуг невеликий — на две сигареты,
но мы холоднее к житейским недугам
когда наши души случайно согреты.

Мне мило всё:
игра чужих культур
на шумных площадях земной округи
и дивное различие фактур
у ручек чемодана и подруги.

О чём-то говорить я не хочу,
о многом — ядовиты словопрения,
поэтому всё чаще я молчу,
в немые погрузившись умозрения.

Время сыпется струйкой песка,
мухи памяти дремлют в черниле;
ностальгия — смешная тоска
по тому, что ничуть не ценили.

В душе сильнее дух сиротства,
и нам поделать с этим нечего,
когда оплошность или скотство
мы совершаем опрометчиво.

Давно уже не верю в пользу споров
и беганья за истиной гурьбой,
я больше почерпнул из разговоров,
которые веду с самим собой.

Теперь я только волей случая
знакомых вижу временами,
тяжёлый дух благополучия
висит уныло между нами.

Семью надо холить и нежить,
особо заботясь о том,
чтоб нелюди, нечисть и нежить
собой не поганили дом.

Пребывая в уверенном мнении
обо всём, ибо тесно знаком,
дело славное — в этом затмении
величаво прожить мудаком.

В порядочности много неудобства,
что может огорчать и даже злить:
испытываешь приступ юдофобства,
а чувство это некому излить.

То, что я вижу, омерзительно,
уже на гибельной ступени,
но страшно мне лишь умозрительно,
а чисто чувственно — до фени.

Утратил я охоту с неких пор
вершить высоколобый устный блуд
ведут меня на умный разговор,
как будто на допрос меня ведут.

Смешны сегодня страхи предка,
и жизнь вокруг совсем не та:
зло демоническое редко,
а больше — мразь и сволота.

Черты похожести типичной
есть у любви, семьи, разлуки —
Творец, лишённый жизни личной,
играет нашими со скуки.

Мне кажется, что смутное брожение,
тревогой расползаясь неуёмной,
большое обещает извержение
скопившейся по миру злобы тёмной.

Моей мужицкой сути естество,
чувствительную совесть не колыша,
глухое ощущает торжество,
о праведном возмездии услыша.

Если б человеку довелось,
пользуясь успехами прогресса,
как-то ухватить земную ось —
он её согнёт из интереса.

Не то чтобы одно сплошное свинство
цвело везде туземно и приблудно,
однако же большое сукинсынство
творится потаённо и прилюдно.

Пока не уснёшь, из былого
упрямо сочится звучание,
доносится каждое слово,
и слышится даже молчание.

Алкающим света мужчинам,
духовных высот верхолазам
в дороге к незримым вершинам
обузой становится разум.

Я понял, роясь в мире личном
и наблюдая свой интим,
что не дано сполна постичь нам,
чего от жизни мы хотим.

С такой осанкой — чисто лебеди
(и белоснежность поразительна) —
по жизни мне встречались нелюди,
что красота мне подозрительна.

Порою встречаюсь я
с мудростью чистой,
её глубина мне близка и видна,
однако для жизни,
крутой и гавнистой,
она бесполезна и даже вредна.

Початый век уму неведом,
и всуе тужится наука,
но стойкость к самым лютым бедам
хотел бы видеть я у внука.

Забавно мне,
что время увядания
скукоживает нас весьма непросто,
чертами благородного страдания
то суку наделяя, то прохвоста.

Слежу с неослабным вниманием,
как ровно журчат за столом
живые обмены незнанием
и вялым душевным теплом.

Только выйдя, ещё на пороге,
при любых переменах погоды
ощущаю я токи тревоги,
предваряющей смутные годы.

Я верю аргументу, постулату,
гипотезе, идее, доказательству,
но более всего я верю блату,
который возникает по приятельству.

Вся беда разве в том,
что творится вовне?
Это вряд ли, ведь было и хуже.
Просто смутное время
клубится во мне,
крася в чёрное всё, что снаружи.

Ровесник мой душой уныл
и прозябает в мудрой хмурости,
зато блажен, кто сохранил
в себе остатки юной дурости.

Везде, где все несутся впрыть, —
моя незримая граница:
решая, быть или не быть,
я выбрал быть, но сторониться.

Судьба у большинства — холмы и сопки,
в ней очень редки скалы или горы,
зато у всех у нас на пятой стопке —
о кручах и вершинах разговоры.

Давая вслух оценки фактам,
полезно помнить каждой личности
что такт ума с душевным тактом —
две очень разные тактичности.

Я не боюсь дурного слуха,
не страшно мне плохое мнение,
поскольку слушаю вполуха
и мне противно вдвое менее.

Слова пусты, напрасны знаки
и всуе предостережения,
когда подземный дух клоаки
созрел для самовыражения.

Мы к житейской приучены стуже,
в нас от ветра и тьмы непроглядной
проступила внутри и снаружи
узловатость лозы виноградной.

Мы не знаем хотя ни бельмеса,
как устроены разумы наши,
только разум крутого замеса
мы легко отличаем от каши.

Сегодня мания лечения —
почти повсюдный вид недуга,
творят искусные мучения
душа и тело друг для друга.

В мире много всякого всего,
надобны ухватка и замашка,
каждый — повар счастья своего,
только подобрать продукты тяжко.

Хотя окрестная история
творит судьбе немало хамства,
но личной жизни траектория —
рисунок личного упрямства.

Больших умов сижу промеж
и жду с надеждой весть благую,
но в каждой мысли вижу плешь,
а то и лысину нагую.

Не знаю в жизни я плачевней,
чем то мгновение в пути,
когда любуешься харчевней,
а внутрь — не на что войти.

Я с русской речью так повязан,
любя её ручьи и реки,
что я по трём порою фразам
судить могу о человеке.

Поскольку мы в рутинном быте
к волненьям склонны гомерическим,
то в нём достаточно событий,
равновеликих историческим..

Обживая различные страны,
если выпало так по судьбе,
мы сначала их жителям странны
а чуть позже мы странны себе.

Мои греховные уста
в порывах радости и страсти
лобзали разные места
за исключеньем зада власти.

Забрать меня в жестокие тиски
ещё покуда хвори не полезли,
а приступы беспочвенной тоски —
естественность пожизненной болезни.

Найдётся ли, кому нас помянуть,
когда про нас забудут даже дети?
Мне кажется, найдётся кто-нибудь,
живущий на обочине в кювете.

Жизни многих легко наперёд
описать, исключая подробности,
человек — это то, что он врёт,
во вранье проступают способности.

Живя суверенно, живя автономно
и чуждо общественным ломкам,
расходуешь чувства весьма экономно,
но тихо становишься волком.
Страсть к телесной чистоте
зря людьми так ценится:
часто моются лишь те,
кто чесаться ленится.

Как моралисты ни старались
и ход их мыслей как ни вился,
а хомо сапиенс вульгарис
ни в чём ничуть не изменился.

Кипит разруха моровая,
но подрастает поколение,
и торжествует жизнь живая
себе самой на удивление.

Любой обязан помнить,
всяк и каждый,
свой тягловый
верша по жизни труд,
что рельсы наши
кончатся однажды,
а после их и вовсе уберут.

При проводах на жизненном вокзале
немногое сказать нам удаётся,
а всё, что мы, волнуясь, не сказали,
тупой и долгой болью остаётся.

Завершатся однажды и враз
наши подвиги, наше засранство,
и закончится время для нас,
а душе — распахнётся пространство.

Нашли ошибку?

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста стихотворения «Птицу видно по полёту» и нажмите Ctrl+Enter.

Другие стихи автора
Комментарии читателей 0